Category: литература

Category was added automatically. Read all entries about "литература".

Я падаю. Но я ещё лечу...







97132815_4514961_vdohnoveniya_detstva_bedi
-

***

И от недружеского взора счастливый домик охрани!
                                Пушкин ("Домовому" )                                                   


Чур-чур я в домике! И домик был счастливый...
А вот теперь над бездною завис.
О берег бьётся океан бурливый.
Как страшно мне смотреть отсюда вниз.

Здесь всё, что я без памяти любила,
что мне сберечь уже не по плечу.
Прощай, наш домик! Рушатся стропила.
Я падаю. Но я ещё лечу.

Потоком волн земные стены слижет,
но я с собой свой праздник унесу.
Мы падаем, а небо к нам всё ближе.
Не знаю как, но я тебя спасу.


Читать дальше...

"Я знаю: я нужен степи до зарезу..."

Оригинал взят у nmkravchenko в "Я знаю: я нужен степи до зарезу..."



В конце третьей части этого старого поста -
новые факты и фотографии, в частности, фотография Тони.






Сегодня день памяти прекрасного, к сожалению, уже забытого поэта 20-х годов Сергея Чекмарёва.


109027634_4514961_zastavka_v_Liry

11 мая 1933 года при переправе через горную башкирскую реку Большая Сурень он погиб при невыясненных обстоятельствах. Смерть наступила от удара в висок. Что произошло в тот день — ударила ли Сергея перевернувшаяся при переезде вброд повозка, или вооружённая чем-то вражеская рука, сводившая счёты с молодым зоотехником-комсомольцем — осталось тайной.

Поэты часто предсказывают свой трагический конец, а, может быть, и сами этим накликают его. Следуя печальной традиции, Чекмарёв нарисовал картину своей гибели в одном из стихотворений:

Ты думаешь: "Вести в воде утонули,
а наше суровое время не терпит.
Его погубили кулацкие пули,
Его засосали уральские степи.


И снова молчанье под белою крышей,
лишь кони проносятся ночью безвестной.
И что закричал он - никто не услышал,
и где похоронен он — неизвестно"...


Сейчас там высоко в горах стоит четыре памятника, и на каждом — одно и то же имя, одни и те же даты: «Сергей Чекмарёв. 1910 — 1933». В Уфе его именем была названа улица.
_

109033899_4514961_Bust_Sergeya_Chekmareva_v_Zianchyrinskom_raione_s__Isyangylovo
_

Его последние строки звучат как завещание:

А я уйду любоваться
на осени рыжую медь.
А я возьму колокольчик
и буду в него звенеть.


Всему — даже нам с тобою -
придёт черёд умереть.
И только красивой песне
дано без конца звенеть.



Поэтом, «каких немного сейчас, какие нужны нам до зарезу», назвал Сергея Чекмарева Константин Федин, когда познакомился с его рукописями.
Всего 23 года прожил на земле этот человек, и для тех, кто знал его при жизни, и для тех, кто потом прочёл его стихи — он остался вечно молодым. Что же сделал этот юноша за такую короткую жизнь? Чем заслужил он право на бессмертие? Что это за стихи, открыв которые, уже невозможно забыть, оторвать от них своё сердце?

Я писала обо всём этом здесь.

Умерла дочь Марии Шкапской










Светлана Шкапская

-

Утром 22 апреля в московской больнице, которую в прежние времена называли Остроумовской, скончалась от инсульта дочь Марии Шкапской Светлана Глебовна.

Сообщил мне эту печальную весть друг её юности Михаил Величко:
-

«Нашел Ваше упоминание о Светлане Шкапской, проглядывая интернет. Светочка с моей сестрой дружила со школьных лет, потому и я (на 8 лет моложе) с ней общался до последних дней. Похоже, что для нее они буквально последние: по случаю инсульта она сегодня после 5 дней в больнице уже на искусственном дыхании. Помяните ее добрым словом. (А Марию Михайловну и Глеба Орестовича я видел в их доме, куда меня изредка приводила в конце 40-х годов Света.) К сожалению, Д.Быков, назвавший как-то Свету героической женщиной, которая сохранила труды своей матери, на мои попытки передать ему е-мэйлом просьбу Светы связаться с ней по телефону (после его передачи про М.М. на Эхе Москвы) никак не ответил...»
-

Из воспоминаний Дмитрия Быкова:
-

«Я был влюблен в то время в невероятно красивую девочку из старой московской семьи. Семья была профессорская, девочка — веселая и капризная, долго ни с кем оставаться она не могла, а я был мальчик глупый и чересчур домашний, так что ей, верно, скучно было со мной. Но во время недолгого нашего романа я успел увидеть у них в гостях невысокую седую женщину, которая все время дружелюбно улыбалась.

Это дочь поэтессы Шкапской, — сказали мне.

Дочь поэтессы Шкапской и мне улыбнулась, но когда я закричал: «Ну как же, Шкапская, я знаю, великий поэт!» — это было сочтено с моей стороны обычной вежливостью неофита, и разговор продолжения не получил. И странно мне было думать, что у такой страшной Шкапской может быть обычная, веселая и дружелюбная дочь. Как выяснилось, не мне одному было странно об этом думать. Ни одного зарубежного «Избранного» Шкапской ее дочь не получила. Никто не писал ей писем с вопросами о матери. Никто не обращался с вопросами насчет авторских прав. За перепечатки материнских стихов она не получала ни копейки. И сама она, кажется, давно смирилась с тем, что мать ее — забытая очеркистка, рукописи которой не имеют большой ценности. Только в семидесятые взялась она за сбор сведений и разбор остатков архива (большую часть которого Шкапская еще при жизни продала в ЦГАЛИ; заплатили ей, конечно, не столько за ее стихи и альбомы, которые мало кого тогда интересовали, сколько за хранившиеся у нее автографы Горького и многих других, кто в начале двадцатых считал ее первым поэтом). Светлана Глебовна Шкапская, младшая дочь Марии Михайловны, по профессии не литературовед. Она геолог».
-

В сентябре этого года исполнится 65 лет со дня смерти Марии Шкапской.

Помянем добрым словом и дочь великой поэтессы, сохранившую труды своей матери и прожившую тоже нелёгкую одинокую жизнь.

Алексей Солодов. 'Потерявшийся пес на холодном снегу' ('Проза') | Золотое Руно









одинокий
-

Ещё одна публикация Алексея Солодова на портале "Золотое руно".
Повесть о близких, о посмертной разлуке и неизбывном одиночестве.


-
Алексей Солодов. 'Потерявшийся пес на холодном снегу' ('Проза') | Золотое Руно

Наталия Кравченко. Эссе 'И жизнь, как чудо, берегу' (о поэзии и прозе Алексея Солодова) | Золотое Ру

Стихи с истерзанными лицами

Оригинал взят у nmkravchenko в Стихи с истерзанными лицами


Сегодня - 70 лет со дня рождения Леонида Губанова
-


Леонид Губанов
-


20 июля 1946 года родился Леонид Губанов





И мне не нужно инквизиции,

когда и так на Страшный Суд

стихи с истерзанными лицами

предсмертный крик мой отнесут.



Сегодня - 65 лет со дня рождения основателя «Самого Молодого Общества Гениев» (СМОГ) Леонида Губанова.

Мы повержены, но не повешены,

мы придушены, но не потушены,

и словами мы светимся теми же,

что на белых хоругвях разбужены.

Что концы наши в наших истоках,

и что нет отреченья и страха.

Каждый стих наш – преступной листовкой,

за который костёр или плаха!

Поколение Губанова было удушено в колыбели, но их первые бунтарские крики всегда будут звучать эхом в истории.

Прошлое! Ты думаешь, я жалуюсь на настоящее?

Это настоящее? Нет, хоть убей!

Пусть мы пропащие, но – парящие,

как пара влюблённых тех голубей.

«Замолчанным поколением» назвала его Ольга Седакова. А критик Наталья Иванова – «поколением с перебитыми ногами».

И смех недужный, смех недужный

стоит у века за спиной.

И наша гениальность дружит

со шлюхой, водкой и виной.

Таланты пропадают без вести.

Ни слова вам, ни похоронной.

Роскошный катафалк из бедности

увозит их сердца холодные.



* * *

Гори, костёр, гори, моя звезда!

И пусть, как падший ангел, я расстрелян,

но будут юность в МВД листать,

когда стихи любовницы разделят.

А мне не страшно, мне совсем светло,

земного шара полюбил я шутки...

В гробу увижу красное стекло

и голубую подпись незабудки!



Его называли Есениным 60-х, сравнивали с поэтическим ангелом Франции Артюром Рембо, называли прямым преемником раннего Маяковского. Всё это в равной степени верно и в равной степени далеко от музы Губанова. Интуитивный гений, «enfant terrible», культовая фигура московской богемы. «Образцовая» поэтическая судьба: пьянство, дурдом, смерть в 37 лет.

Нет ни двора и ни кола,

но всё равно счастливой тенью

звоню во все колокола

растерянному поколенью.

Мне хорошо на островке

своей души неизмочаленной.

Как Бонапарт, я налегке

ношу лицо своё печальное.

Это был подлинный самородок. Самородок крупный, редкой породы, необработанный, в принципе шлифовке не поддающийся.

Неровен час, как хлынет ливень,

по сердцу чащ, по чашам лилий.

Неровен час.

Задребезжит стекло у мамы,

заплачет в тридцать три ручья –

ах, твоему сынку ума бы.

Неровен час.

Уже довольно сердце билось

и красною подушкой стало

для всех – кому сестра немилость,

для всех, кому жена – усталость.

Мир вспоминает о Нероне,

а я о хлебе не дослушал.

Неровен славы час – неровен,

и этот день, и дождь досужий.

Ни первый, ни последний – новый.

Так выпьем, господа, лучась.

Неровен час, как хлынет слово –

неровен час!

В этих неистово-истовых строчках – и есенинская надрывность, и «священное безумие», и потайной смысл.

У вас погашены лампады,

и тёмный ангел к вам спешит

не от ликующего сада –

от окровавленных вершин.

Он вам предложит спелых вишен

 и будет комплименты нежить...

А я один в дорогу вышел

на фонарях надежды вешать.

Его поэзия абсолютно самобытна и неповторима. Он первичен. Он создал собственный уникальный поэтический мир.  Его строки подчас – нескрываемо эпатирующие, скандальные, не вмещающиеся ни в какие каноны:



Ты вошла, разодета...

Много вас, лебедей и блядей.

Я устал, дайте мне для клозета

что-нибудь мягкое из жизни великих людей!



* * *

Теперь мне хоть корону, хоть колпак –

едино – что смешно, что гениально.

Я лишь хотел на каждый свой кабак

обзавестись доской мемориальной!

Губанова таскали на допросы, запирали в психушки – эти идеологические душегубки эпохи развитого социализма, куда швыряли поэтов, неудобных для светлого будущего.

Спрячу голову в два крыла.

Лебединую песню прокашляю.

Ты, поэзия, довела,

донесла на руках до Кащенко.

* * *

Я провел свою юность по сумасшедшим домам,

где меня не смогли разрубить, разделить пополам...

По темпераменту, стихийности, надрыву, да и по масштабу дарования Губанов был как никто близок Есенину. Есенин был его кумиром, богом, учителем. В его стихах многое от этого поэта. Как они неоглядны, просторны, размашисты!

Судьба – как девочка отчаянная,

что на бульвар, пьяна в куски,

а я люблю её случайно,

обняв до гробовой доски!

Имён тенистых не забуду

и слез искристых не пролью.

Я поцелую сам Иуду

и сам Евангелие пропью.

 Карета подана! Прощай,

моя неслыханная юность,

мой королевски чёрный чай

и рюмок сладкозвонных лютость.

Прощай, за юбками вранья

моя невиданная наглость;

Я – как старик, что пьёт коньяк,

когда до смерти час осталось.





Его называли великим собутыльником эпохи. «Ищите самых умных по пивным, а самых гениальных по подвалам!» – шокировал он благопристойного читателя. Хотя, впрочем, читателя своего он был при жизни лишён, так что шокировать особенно было некого. «Автографы мои по вытрезвителям, мои же интервью – по кабакам»,– ёрничал он. Но в этих иронических строках сквозила горечь.



Прости меня, Москва,

за буйство и за боль –

венчала нас тоска,

а веселит запой.

В середине 60-х Губанов покорил Москву: ураганом проносился он по мастерским художников и скульпторов, богемным гостиным, студенческим общежитиям, волоча за собой хвост обезумевших поклонниц, безостановочно читая стихи и хмелея от бешеного успеха и водки.


Я хочу сегодня опять напиться

вместе с Дьяволом, там, за уютным столиком,

где вы грустно можете подавиться

непутёво-смешной моей историей. –

писал он в стихотворении «Пьяная церковь».

И когда вы очнётесь в завистливой похоти

и скандалы мои в вас тепло перекрестятся,

будьте прокляты вы, что не стоите ногтя,

что сломал я по пьянке на вашей же лестнице!

Свои первые стихи Губанов прокричал навстречу лошадиным мордам конной милиции, разгонявшей непокорных поэтов, осмелившихся читать у памятника Маяковского тексты, не прошедшие коммунистическую цензуру.

Я наклонюсь над прорубью моей –

о будь ты проклят, камень из камней!

Где вечно подлость будет на коне,

а мы, как хворост, гибнем на огне.

Публичные выступления в кафе, у памятников, в клубах были пресечены, главных героев – кого выслали из Москвы за тунеядство, кого поместили лечиться от шизофрении. Любая сфера письменной деятельности: журналы, альманахи, книги – для смогистов была закрыта.

Вот так и будет в мире булькающем,

судьба историю обточит.

На каждого поэта будущего

трёх палачей рожают ночью.

На каждый крик – шесть пар глухих,

назло провидцу – люди слепнут.

И если бы Христос писал стихи –

он тоже б был отвергнут!

И даже любовь у него – какая-то адская, неистовая, сатанинская.

Ты низменна и неизменна,

голубка белая моя.

Ты – соль земли, ты кровь вселенной

и родниковая струя.

Ты – узкий след в начале брода,

ты – бред, закованный в тиши.

Ты – жуткая штрафная рота

моей потерянной души!

Твоею вспугнутой душою

клянутся лебеди за хатой.

Я чистоты твоей не стою,

я зацелован и захаркан.

…Целую ручку у ручья

и волосы у водопада,

когда готовится ничья

греха с заплаканной лампадой.

…Что, душка? Выпьем браги кружку,

мне страшно от любви твоей –

когда в надушенных подушках

греху возводят мавзолей!

…На что мне бред, на что мне лёд?

На что мне брови, как заимка?

Что, если родина убьёт?

Ведь смерть поэта не в новинку.

Любовь к Родине у Губанова не имеет ничего общего с национал-шовинистическим угаром. Это зрячая любовь свободного человека, чья мысль не зашорена, а глаза не завязаны розовой повязкой. Может быть, поэтому тема родины часто переплетается у Губанова с темой палачества, казни:

У берёзок были слезы по очам

белых баб, святых колодцев и хибарок.

Русь стояла на китах да на Иванах,

а в историю плыла – на палачах.

Россия иль Расея,

алмаз или агат...

Прости, что не расстрелян

и до сих пор не гад!

Он умоляет родину не казнить своих лучших сынов:

О родина, любимых не казни,

уже давно зловещий список жирен.

Святой водою ты на них плесни,

ведь только для тебя они и жили.

А я за всех удавленничков наших,

за всех любимых, на снегу расстрелянных,

отверженные песни вам выкашливаю

и с музой музицирую раздетой.



И, тяпнув два стакана жуткой водочки,

увижу я, что продано и куплено.

Ах, не шарфы на этой жирной сволочи,

а знак, что голова была отрублена!

Да, он любил её «странною любовью», то есть самой настоящей и искренней. В стихотворении «Разговор с Россией» он признаётся ей в любви:

Люблю тебя и немую, заржавленную,

люблю тебя и глухую, и грубую,

растерзанную, бухую и глупую.

Люблю тебя в журавлях над зоной,

в предательствах, шептунах и звонах!

Как это у Блока: «да, и такой, моя Россия, ты всех краёв дороже мне». Даже такой. Родину, как и мать, не выбирают.

Раскрасневшись, словно девочки,

розы падают к ногам.

Не меня поставят к стеночке,

наведут на грудь наган.

И на лестницы парадные

брызнет кровь и там, и тут.

Не меня в туманы ватные,

скрутив руки, поведут.

Вся в царапинах и ссадинах,

в присвистах и бубенцах,

моя родина, ты – гадина,

и стоишь на подлецах.

Но даже в этих строчках, бьющих, как хлыстом, наотмашь, больше любви к родине и боли за неё, чем в хвалебных гимнах и панегириках наших записных русолюбов и квасных патриотов, любящих Россию профессионально, без этой всепонимающей, всепроникающей боли.

Я сослан к Музе на галеры,

прикован я к её веслу.

Я стал похож на символ веры,

на свежий ветер и весну.

О Муза, я поклонник грога,

о Муза, я волшебный шаг,

о Муза, я письмо от Бога

и шёпот сатаны в ушах.

Кто сказал, что поэты не пророки? «Я смерти, милая, учусь,/ всё остальное есть у Бога»,– писал Губанов. Он был талантливым учеником. Смерть в устах живого человека – что это, как не метафора? Но у Губанова она была не метафорой усталости и скуки, как декадентская метафора смерти, наоборот – свободы и торжества, она казалась более живой, чем мёртвая жизнь выживания, весёлая и лихая была мысль: дескать, вы ещё увидите!

Как страшно ночью, не рисуя,

услышать боль, как вой Везувия.

Когда он прёт, гремит в груди,

готовый вырваться, сгубить.

Лежу на траурной постели

несчастной маленькой Помпеей

без слёз, без песен и без гимнов.

А вдруг не выдержу, погибну?

Вдруг ночью запечённой, чёрной,

всё полетит куда-то к чёрту –

мои глаза, мои грехи,

мои полотна и стихи.

И то, что я вчера в слезах

никак не мог тебе сказать?!

Под небом огненным распоротым

я гибну грубым гордым городом.

Безумной мордой в небо тычась,

в огне, во мне умрёт сто тысяч.

Сто тысяч губ, детей, тревог,

забытый небом медный Бог!

Сто тысяч, мир, – твоя потеря.

Сто тысяч – охают, не веря!

Не сны, не краски, не идеи –

отходят люди, словно деньги.



Леонид  Губанов, долгие годы лишённый аудитории, нормального творческого общения, парил в одиночестве, готовил свои машинописные сборники. И – как ни странно – был благодарен судьбе, державшей его в чёрном теле и этим закалившей, не дававшей расслабиться.

А чёрный всадник на коне,

он держит плётку в пятерне,

он ничего не говорит,

он зубы скалит на гранит,

и только конь его храпит,

и только Бог меня хранит.

Спасибо, плётка, что была

всегда румяна да бела,

что от угла и до угла

меня гоняла, как пчела.

За то спасибо, что жиреть

мне не дала, и в тишине

следила, как бы не привык

я мёдом мазать свой язык.

Спасибо вам за этот гнёт.

Кто не исхлёстан был – тот врёт,

а я от боли хоть и пил,

но всё же душу сохранил.

И золотую россыпь слов

сумел не утопить в вине.

И Сатаны бледнеет зов,

и крылья крепнут на спине.

Каждый гений собирался и обещал умереть рано. Сроки жизни порядочного гения были отмечены: 23 года – Веневитинов, 26 – Лермонтов, 30 – Есенин... Л. Губанов начал писать о своей смерти с 16-ти лет. Эта тема считалась тогда крамольной – в официальной культуре она была запрещена (кроме смерти на войне). Пережив Есенина, он клялся, что уж Пушкина ни за что не переживёт. Так и случилось. Свой ранний уход в 37 лет Губанов предчувствовал, и это предчувствие нередко звучит в его стихах.

Холст 37 на 37.

Такого же размера рамка.

Мы умираем не от рака

и не от старости совсем.

* * *

Здравствуй, осень, нотный гроб,

жёлтый дом моей печали.

Умер я – иди свечами.

Здравствуй, осень, новый грот.

Умер я, сентябрь мой,

ты возьми меня в обложку.

Под восторженной землёй

пусть горит моё окошко!

В сентябре, как он и напророчил в стихах, – в 1983 году при невыясненных обстоятельствах Губанов скончался. Мать, приехав, застала его мёртвым в кресле.

И локонов дым безысходный,

и я за столом, бездыханный.

Но рукопись стала свободной.

Ну что ж, до свиданья, Губанов, -

так он сам попрощался с собой в стихах.

Я ухожу, мой мир над бездной,

и, как Христос, я не воскресну.

Пожаром звёзды обжигая,

до лавы славы – умираю.

Над Римами, рабами, реками

миры мои поют мой реквием.

В сентябре 83-го всё сбылось. Совпадение, мистика?

Мой лик сбежал с карандаша,

как заключённый из больницы,

сухой, как кашель, чуть дыша,

перевалил через страницы.

Он вышел вон, на волю, в вечность

и сбросил из последних сил

весь мир, накинутый на плечи,

как плащ, который относил!

Вот уже 28 лет, как нет с нами Лёни Губанова. Но трудно поверить в это, когда читаешь его стихи, из которых он говорит с нами, говорит с того света, как будто из соседней комнаты.



Я уже хожу по тому свету.

Знайте, знайте, что умер-то я по блату.

Над моей башкою порхает лето

молодых безбожников алым матом.

Заколдованно ранен такой обидой –

подмигнула молодость, не заметил.

Ах, и жизнь моя, как кусок отбитый

от того колокола, что бессмертен!..



Я посвятила ему стихи:



Отрок сказочный с обличьем простолюдина, –

был щербатым и губастым, как пескарь,

а душа пылала, как огонь в посудине,

и в глазах была рублёвская тоска.



Не печатали поэта, не печатали.

Он оставлен был России на потом.

Словно шапку в рукава – в психушки прятали,

и ловил он, задыхаясь, воздух ртом.

Только в пику всем тычкам и поношениям,

козням идеологических мудил,

жизнь брожением была, самосожжением.

Он на сцену, как на плаху, выходил.

И распахивал всё то, что заколочено,

словно вены, наши двери отворял,

и лилась потоком кровь его пророчества,

одиночества катил девятый вал.

Кровь бурлила и шальное сердце бухало,

и, казалось, наливал ему сам Бог.

Был он братом и по крови, и по духу им –

всем великим собутыльникам эпох.

Нет, недаром, видно, так пытал-испытывал

и отметил щедрой метою Господь.

Недостаточность сердечная? Избыточность!

Не вмещалось это сердце в эту плоть.

И, пройдя его, слова сияли заново,

и срывали с уст молчания печать.

Невозможно их читать – стихи Губанова.

Ими можно лишь молиться и кричать.

"О, этот юг, о, эта Ницца..."

1183341_original

-


* * *

О, этот юг, о, эта Ницца...
О, как их блеск меня тревожит —
Жизнь, как подстреленная птица,
Подняться хочет — и не может...
-
Нет ни полета, ни размаху —
Висят поломанные крылья —
И вся она, прижавшись к праху,
Дрожит от боли и бессилья...

-

Фёдор Тютчев
-

1864

Русская Сивилла

Оригинал взят у nmkravchenko в Русская Сивилла








25 июня 1925 года умерла Аделаида Герцык.

83644379_1329342794_1194309

Исследователи литературы Серебряного века пишут о ней главным образом в «цветаевском контексте». Но в последнее время в России стали переиздаваться книги Герцык, и читателям стало ясно, что это была оригинальная и вполне самостоятельная литературная фигура.

«В сущности, она всегда была поэтесса-святая, - писал Б. К. Зайцев («Светлый путь»).

83644618_4514961_34890

Удивительная одухотворенность всегда питала ее творчество, и особенно заметно это в поздних стихах. Но меня Герцык поразила прежде всего своими эссе, которыми в последнее время зачитываюсь.

83644380_1329342920_polnoesobraniestihotvorenij_80906

В них много мне созвучного, близкого. А некоторые её мысли стали настоящим откровением, во многом изменили мой взгляд на мир.

Читать дальше...