Category: животные

Спасение стрижа







Однажды летом Давид принёс с улицы чёрный комочек. Это был стриж-птенец, выпавший из гнезда. Оставить его на земле значило обречь на смерть в лапах кошки. Я устроила стрижу гнёздышко на балконе, уложив в коробку, застеленную тряпками, задвинув её под лавку и занавесив сверху от солнца. Внешность птицы меня поразила: круглая крепкая голова с внимательно и сурово изучающим меня круглым глазом, мощный размах крыльев, стремительный хвост, хищные цепкие когти. В нём не было ничего жалкого, сиротливого, суетливого, как в других кормившихся у меня птицах. Казалось, он совсем не боялся меня, от которой теперь зависела его судьба, не признавал за мной права сильного. Когда я брала его в руки, сердце птенчика не трепыхалось под кожей, а билось спокойно и мерно. Глаз смотрел серьёзно и почти презрительно. Мне становилось не по себе. Что-то дьявольское было в этой птичьей твари.
 



Еду, которую я ему подкладывала, стриж игнорировал. Воду, правда, пил.
Потом от подруги, поступавшей на биологический, я узнала особенности содержания этой особи. Оказывается, кормить её было бесполезно: стрижи питались лишь насекомыми, обитавшими высоко в воздухе, нашей земной пищи не признавали. В июне-июле их особенно много выпадает из гнезд, так как родители перекармливают птенцов, они делаются слишком тяжёлыми и взлететь не могут. Они вообще никогда не могут взлететь с земли, только с высокой точки: с крыши или балкона. Но предварительно их надо подержать голодными дня три, чтобы они похудели и стали более лёгкими для взлёта.
Уяснив все эти премудрости, я взялась за дело спасения стрижа. К ночи он засыпал, принимая при этом вид трупа: видя его закатившиеся глаза и приоткрывшийся клюв, я каждый раз пугалась, но с первыми лучами солнца стриж оживал. Вообще птица была на редкость жизнестойкой. Я проникалась всё большим уважением к его независимости, бесстрашию и абсолютной уверенности в благополучном исходе своей судьбы. Казалось, он знал что-то такое, что мне неведомо. Словно его вёл по жизни некий птичий ангел-хранитель, зорко наблюдая за ним с высоты, а я была лишь орудием этого провидения. И отношения наши с ним складывались не по принципу хозяина-спасителя и его подопечного, а напоминали что-то совсем противоположное, где повелителем и владыкой был стриж, а я бестолково и подобострастно старалась угадать и выполнить его волю.



На третий день я обнаружила птенца на балконной двери, по которой он целеустремлённо карабкался куда-то вверх, альпинистски цепляясь за сетку мощными когтями. Я поняла, что он уже созрел для полёта. Давид встал под балконом – для страховки, чтобы поднять птенца, если он окажется ещё недостаточно лёгким, а я не без трепета взяла его в правую руку и – как учила подруга-биолог – с силой запустила ввысь. Стриж сначала резко пошёл на снижение, но перед самой землёй неожиданно взмыл и стал стремительно набирать высоту. Я провожала его взглядом, насколько хватало пространственного обзора. Потом прошлась по окрестным дворам с дозором: не упал ли где под кустом. Стрижа нигде, к счастью, не было. Он обрёл свой дом в небе.


 

С тех пор каждый год, сидя на балконе с книжкой, или наблюдая в окне стрижиные виражи, я пытаюсь угадать, какой из них мой. Порой они пролетают совсем рядом, и однажды мне показалось, что один из стрижей прочертил траекторию над моей головой, словно автограф оставил. Может быть, это и был мой приёмыш?

Она летит, свободная от пут...
Привет, пичуга, как тебя зовут?
Дай пёрышко от твоего пера,
чтобы легко писалось мне с утра!

Летит, как пух, что от Эола уст,
и мир уже не беспросветно пуст.
Пернатая надежда в небесах
летит и мир качает на весах.

В стране, где все привыкли падать ниц,
жить обучаюсь по законам птиц.
И никогда – хоть плачу и бешусь –
от птичьих прав своих не откажусь!


Голубчик голубь







 В продолжение "птичьей" темы, начатой в предыдущем посте.
У меня давняя привычка по утрам кормить птиц. Стоит мне выйти на балкон - слетаются воробьи, близко, чуть не на руки садятся. Когда-то я писала:

Я хлеб крошу воробушкам -
то манна им от Бога.
Голодные утробушки
насытиться не могут.

Второй украл у первого,
а третий - у второго...
Судить их нашей мерою?
К ним жизнь и так сурова.

Полным-полна коробушка,
и хватит этих крошек
для каждого воробушка.
Люблю я этих крошек!

Однажды, выйдя из подъезда, обнаружила на земле выпавшего из гнезда воробьёнка. Он скакал по траве, неуклюже подпрыгивая, не умея взлететь. Я подняла, посадила на акацию. Воробей замер, вцепившись в ветку, боясь упасть в лапы кошке. Над ним кружилась воробьиха. Уборщица крикнула мне с лавочки: "Его мать учит летать!" Я ушла по своим делам, но беспокойство за судьбу птенца не оставляло, то и дело вспоминала: как он там? цел ли? Когда вернулась - его на акации уже не было. Но утром - вот чудо! - они прилетели ко мне на балкон - воробьиха с дитёнышем. И на раз ещё прилетали потом, и мать при мне демонстративно кормила воробьёнка: крошками в рот.
Утром балкон наполнялся птичьими трелями: воробьи галдели - качали свои птичьи права. Если я вдруг забывала вынести им вожделенный корм, пернатые находили способ напомнить мне о моих обязанностях: стучали клювами в то окно, где я в тот момент находилась - в кухне, где готовила завтрак, или в комнате, где обычно пишу у окна. Они вертели головками, вглядываясь вглубь комнаты, топорщили пёрышки, стреляли в меня глазёнками-бусинками: "Ну что же ты, мол? Забыла про нас? Мы же тут, мы тоже есть хотим!" Попробуй не дай. Всё правильно. Мы в ответе за тех, кого приручили. "Воробышки игривые, как детки сиротливые, прижались у окна". Это были первые строчки, прочитанные мной у Есенина ещё в детстве, и с тех пор я всегда смотрела на этих бесцеремонных зверёнышей взглядом есенинской умилённой нежности и жалости.
Потом на балкон стали прилетать голуби. Их было гораздо больше, чем могло поместиться на дощатом пятачке, они шумно теснили друг друга, крошки и зёрна разлетались в разные стороны, не доставаясь никому, а хрупкие воробышки только издали могли наблюдать за трапезой "старших", мысленно облизываясь. Я старалась восстановить справедливость: прогоняла голубей ради более слабых и маленьких.
Но однажды прилетел голубь без ноги. Хотела было прогнать и его, но рука застыла в воздухе: я увидела его увечность. Голубь был странным: он смотрел на меня, абсолютно не пугаясь, даже когда я подошла вплотную. Ручной? Больной? Сумасшедший? Самоубийца? Может, среди голубей тоже такие бывают... Я вынесла ему крошек. Он ел чуть ли не с руки. А поев, ещё долго не улетал. Сидел, нахохлившись. Мне подумалось, что ему, наверное, некуда лететь. Может быть, потерял свою голубку, и теперь ему всё равно, что с ним будет. Когда-то в детстве слышала сентиментальный романс:

Стонет сизый голубочек,
стонет он и день и ночь.
Миленький его дружочек
улетел навеки прочь...




И как-то сами собой сложились стихи:
 

Голубь
 
Я еле отскребла балкон
от голубиного помёта,
отныне объявляя: вон! -
исчадьям клёкота и лёта.

 

Но вдруг, нарушив — мой- не мой --
стерильность обновлённых полок,
влетел нахально, как домой,
лохматый странноватый голубь.

 

Я налетела, как гроза,
руками замахав: «А ну, мол!»
А он глядел в мои глаза
и улетать совсем не думал.

 
Какого вам ещё рожна!
Но... что-то было в нём такое,
что я за крошками пошла,
насыпав щедрою рукою.

 

Он был калекой: без ноги.
С боков повыдернуты перья.
Он ел доверчиво с руки,
как будто знал меня издревле.

 

И вдруг всплыло, стуча в виски:
романс, как сизый голубочек
всё стонет, стонет от тоски,
что улетел его дружочек.

 

Я отзывалась на него
какой-то нотой одинокой
и понимала, как никто,
своей душою одноногой.





Видимо, раньше, в далёком прошлом, другое было отношение к голубям. Не случайно самые ласковые слова и самые светлые понятия связаны у нас с их именем: голубчик, голубушка, голубое небо, голубизна... А однажды у меня была чуть ли не мистическая встреча с другим голубем. Я сидела на лавочке в сквере. Он подошёл ко мне близко-близко. Я бросила ему кусочек от вафельного стаканчика мороженого. Голубь даже не посмотрел в его сторону. И даже не взмахнул крыльями. Он смотрел мне прямо в глаза. Каким-то почти человечьим взглядом. Мне стало не по себе. Вспомнились сказки, когда зверь или птица вдруг начинали говорить человеческим голосом... Я встала, пошла по аллее, и мне казалось, что деревья вокруг как-то очень осмысленно шумят мне навстречу и вдогонку, словно повторяя дорогие незабвенные имена. Я шла с закрытыми глазами, и солнце так тепло касалось меня своими весенними лучами, и ветер так ласково теребил волосы, что это было слишком по-человечески для неодушевлённых материй. И на ходу складывались строчки:
 

Слишком ласковый и трепетный для ветра
мои волосы ласкал средь бела дня.
Слишком яркий, слишком солнечный для света
фотовспышкою преследовал меня,

словно где-то сохранить хотел навеки...
Мне казалось, это сказка или сон.
Я смежала и распахивала веки.
Кто-то был со мною рядом, невесом.

Странный голубь, отвергая хлеба ломоть,
так осмысленно в глаза мои глядел,
словно он меня навек хотел запомнить
для каких-то недоступных высших дел.

 

Ледников души растапливалась залежь,
и прощалась кем-то вечная вина.
Я одна отныне знала, только я лишь,
настоящие их знала имена...




Лучшее, что читала о любви


 
 
 
 
 

17 июня 2011

День рождения Юрия Нагибина.


У Нагибина в "Рассказе синего лягушонка" есть пронзительное место. Он пишет там о своём новом рождении после смерти в облике лягушонка, с которым "случилось самое худшее из всего, что могло принести новое существование": он стал лягушкой с человечьей памятью и тоской.  



Его мучила смертельная тоска по оставленной в той жизни любимой жене. И всё время возникала в памяти навязчивая картина: летний дождливый день. Застеклённая терраса дачи. Он с женой и собака эрдель.  "Алиса лежала на тахте, к ней приставал щенок эрдель, требуя, чтобы его почесали. У них была такая игра: Алиса чесала его длинными ногтями по крестцу от шеи к обрубку хвоста, он изгибался, задирал морду и часто-часто колотил левой лапой по полу. А потом она говорила, словно про себя: "Надо Проше бородку расчесать", – и он тут же, жалко ссутулившись и поджимая свой обрубок, убегал и с грохотом забивался под стол, чтобы минуты через две-три появиться опять с великой опаской, тогда всё начиналось сначала. Это был ежедневный, слегка надоевший мне своим однообразием ритуал, но почему-то в тот день, когда мы погрузились в морскую пучину, я сказал себе на слёзном спазме: "Это и есть счастье. Когда-нибудь ты вспомнишь о нём."



А. Герасимов.  После дождя (Мокрая терраса)


Это была автобиографическая вещь Нагибина, последнее, что он написал в жизни. В ней он с поразительной точностью предсказал свою смерть и характер своей смерти – всё так и случилось вскорости, и это невольно наводило на жутковатую мысль: может быть, и всё остальное – с этим посмертным превращением – он тоже угадал и предвидел? Завидев где-нибудь в пруду обычную лягушку, я вздрагивала и всматривалась в неё с каким-то мистическим чувством, словно надеясь углядеть в ней человечьи черты. Но главное, что меня поразило в рассказе, – не это.
В жизни Нагибина с последней женой (они прожили с ней 30 лет) было столько всего замечательного: столько путешествий, старинных городов и храмов, дивной музыки и нетленной живописи, а образом счастья оказался мокрый сад, терраса и пальцы любимой, погружённые в завитки собачьей шерсти. И я подумала: а что бы мне вспоминалось на том свете чаще всего, что бы стало моим навязчивым до боли образом утраченного счастья? И вспомнилось тоже такое обычное, будничное, простое, но от чего защемило сердце.
Мы с Давидом гуляем поздним вечером по заснеженной Цветочной улице неподалёку от дома. С нами маленький Дендик – ему всего годик. Это его первая зима, он бурно радуется снегу, вертится волчком, бегает от меня к Давиду и обратно. Я убегаю, он догоняет меня с радостным лаем. Мы с Давидом целуемся в свете фонарей. Это было так сказочно хорошо. Счастьем было всё: мои промокшие варежки, растрепавшиеся волосы, его запорошенная снегом ушанка, огоньки светящихся окон, пощипывающий морозец. Я не думала, что запомню эту минуту на всю жизнь, мне казалось, что таких минут у меня будет навалом, что так будет всегда. Но Дендика уже нет. Умерла бабушка, умер отец. И по улице той мы уже давно не гуляем.


Счастье – это не что-то из ряда вон выдающееся. Это то, что ты любишь, чем живёшь, чем дышишь, не замечаемое тобой, как воздух. До тех пор, пока не почувствуешь его нехватку и не начнёшь судорожно ловить губами памяти.
Пусть это лето длится, длится...
В душе с него снимаю слепок.
Гляжу вослед любимым лицам –
О, только бы не напоследок!

 

«Рассказ синего лягушонка»
Ю. Нагибина – это лучшее, что я когда-либо читала о любви. Нагибин и сам считал его лучшим своим рассказом. Там есть  поразительные строки:

«Вы слышали когда-нибудь ночные голоса леса? Скрип деревьев, вздохи трав? Я не раз наблюдал, став лягушкой, как по-разному ведут себя деревья с наступлением ночного часа. Соседствуют две берёзки-однолетки с крепкой корой без раковых наплывов и здоровой сердцевиной ствола, с густо облиственной кроной, но приходит ночь, и одно дерево спокойно, тихо спит, а другое начинает скрипеть – в полное безветрие. И скрип этот – как стон, как бессильная жалоба, как сухой, бесслёзный плач. У природы нет общего языка, как нет его у людей. И всё-таки я знаю, о чём они скрипят и стонут, – это тоска по оставшимся в прежней жизни».


«Будучи человеком, я заигрывал с идеей переселения душ, гарантирующей жизнь вечную. Казалось заманчивым примерить на себе другие личины. Разве знал я, что в это бессмертие втянется лютая тоска». «Скрип деревьев, бормот кустов, шёпот трав перебили и заглушили другие звуки – ухали, охали, скулили, взрыдывали животные, бывшие когда-то людьми. Те же, что не пили жизни из человечьей чаши, спали безмятежно, глухие к памяти своих былых превращений; среди этих тихонь находились и первенцы бытия. А ведь и они могут когда-нибудь очнуться в человечью муку».


Потом лягушонок встречает свою жену в своей новой жизни в облике косули. Их сердца сразу подсказали им, кто они есть на самом деле, и их любовь продолжалась, пока её не прервала новая смерть.
«Корчась и задыхаясь, я сумел вспомнить о том, что толкалось мне в мозг и душу, когда я шёл от мёртвой Алисы: это не конец, будет ещё тоннель... А раз так... То когда-нибудь, где-нибудь... Пусть через тысячи лет, через все превращения и муки... Господи, прости мне хулу на тебя... Господи, воля твоя!»

– Мы здесь, – говорят мне скользнувшие лёгкою тенью
туда, где колышутся лёгкие тени, как перья, –
теперь мы виденья, теперь мы порою растенья
и дикие звери, и в чаще лесные деревья.
– Я здесь, – говорит мне какой-то неведомый предок,
какой-то скиталец безлюдных просторов России, –
ведь всё, что живущим сказать я хотел напоследок,
теперь говорят за меня беспокойные листья осины.
– Мы вместе с тобою, – твердят мне ушедшие в камень,
ушедшие в корни, ушедшие в выси и недра, –
ты можешь ушедших потрогать своими руками, –
и грозы и дождь на тебя опрокинутся щедро...
– Никто не ушёл, не оставив следа во вселенной,
порою он твёрже гранита, порою он зыбок,
и все мы в какой-то отчизне живём сокровенной,
и все мы плывём в полутьме косяками, как рыбы...
                                                                    
                                                              (В. Блаженный)  

Когда-то я «наступила себе на горло», не написав Нагибину, а столько хотелось ему сказать в связи с его «Синим лягушонком», я была совершенно потрясена этой вещью. Прочитала её впервые в «ЛГ», вырезала, ночью под подушку клала, обчитывала ею друзей по телефону. Потом Давид, приехав из Москвы, рассказывал, как встретил Нагибина в коридоре «Книжного обозрения» и сказал ему, что всюду ищет для жены эту книжку, нет ли у него хоть одного экземпляра. Нагибин тут же повёл его в один из кабинетов, где лежали штабелями кипы этого «лягушонка». Так эта книжка и осталась нераспроданной, прошла незамеченной и критиками, и читателями. Вскоре Нагибин умер. Почему я тогда не написала ему? Не решилась. Не хотела отрывать от дел, думала, ну зачем ему мои излияния, ахи-охи? Не надеялась на ответ. А потом я узнала, что он отвечал на все письма, каждый вечер отвечал на письма — это был строго соблюдаемый ритуал, и мне было безумно жаль, что я лишила себя каких-то его слов, обращённых ко мне, как это было бы для меня важно и дорого.
Никогда не нужно наступать на горло своим порывам, надо писать письма живым людям, это нужно им, но в первую очередь нам самим. Чтобы не пришлось потом писать в пустоту...